Неточные совпадения
Константин Левин заглянул в дверь и увидел, что говорит с огромной шапкой волос молодой человек в поддевке, а молодая рябоватая женщина, в шерстяном платье без рукавчиков и воротничков, сидит на диване.
Брата не видно было.
У Константина больно сжалось сердце при мысли о том, в среде каких чужих людей
живет его
брат. Никто не услыхал его, и Константин, снимая калоши, прислушивался к тому, что говорил господин в поддевке. Он говорил о каком-то предприятии.
В сентябре Левин переехал в Москву для родов Кити. Он уже
жил без дела целый месяц в Москве, когда Сергей Иванович, имевший именье в Кашинской губернии и принимавший большое участие в вопросе предстоящих выборов, собрался ехать на выборы. Он звал с собою и
брата,
у которого был шар по Селезневскому уезду. Кроме этого,
у Левина было в Кашине крайне нужное для сестры его, жившей за границей, дело по опеке и по получению денег выкупа.
— Рады, а не дали знать.
У меня
брат живет. Уж я от Стивы получил записочку, что вы тут.
— Представь — играю! — потрескивая сжатыми пальцами, сказал Макаров. — Начал по слуху, потом стал брать уроки… Это еще в гимназии. А в Москве учитель мой уговаривал меня поступить в консерваторию. Да. Способности, говорит. Я ему не верю. Никаких способностей нет
у меня. Но — без музыки трудно
жить, вот что,
брат…
— Это — не вышло.
У нее, то есть
у жены, оказалось множество родственников, дядья — помещики,
братья — чиновники, либералы, но и то потому, что сепаратисты, а я представитель угнетающей народности, так они на меня… как шмели, гудят, гудят! Ну и она тоже. В общем она — славная. Первое время даже грустные письма писала мне в Томск. Все-таки я почти три года
жил с ней. Да. Ребят — жалко.
У нее — мальчик и девочка, отличнейшие! Мальчугану теперь — пятнадцать, а Юле — уже семнадцать. Они со мной
жили дружно…
— Один естественник, знакомый мой, очень даровитый парень, но — скотина и альфонс, — открыто
живет с богатой, старой бабой, — хорошо сказал: «Мы все
живем на содержании
у прошлого». Я как-то упрекнул его, а он и — выразился. Тут,
брат, есть что-то…
Сестры Сомовы
жили у Варавки, под надзором Тани Куликовой: сам Варавка уехал в Петербург хлопотать о железной дороге, а оттуда должен был поехать за границу хоронить жену. Почти каждый вечер Клим подымался наверх и всегда заставал там
брата, играющего с девочками. Устав играть, девочки усаживались на диван и требовали, чтоб Дмитрий рассказал им что-нибудь.
— Странный, не правда ли? — воскликнула Лидия, снова оживляясь. Оказалось, что Диомидов — сирота, подкидыш; до девяти лет он воспитывался старой девой, сестрой учителя истории, потом она умерла, учитель спился и тоже через два года помер, а Диомидова взял в ученики себе резчик по дереву, работавший иконостасы. Проработав
у него пять лет, Диомидов перешел к его
брату, бутафору, холостяку и пьянице, с ним и
живет.
— Врешь! Там кума моя
живет;
у ней свой дом, с большими огородами. Она женщина благородная, вдова, с двумя детьми; с ней
живет холостой
брат: голова, не то, что вот эта, что тут в углу сидит, — сказал он, указывая на Алексеева, — нас с тобой за пояс заткнет!
— Ну,
брат Андрей, и ты то же! Один толковый человек и был, и тот с ума спятил. Кто же ездит в Америку и Египет! Англичане: так уж те так Господом Богом устроены; да и негде им жить-то
у себя. А
у нас кто поедет? Разве отчаянный какой-нибудь, кому жизнь нипочем.
— О, о, о — вот как: то есть украсть или прибить. Ай да Вера! Да откуда
у тебя такие ультраюридические понятия? Ну, а на дружбу такого строгого клейма ты не положишь? Я могу посягнуть на нее, да, это мое? Постараюсь! Дай мне недели две срока, это будет опыт: если я одолею его, я приду к тебе, как
брат, друг, и будем
жить по твоей программе. Если же… ну, если это любовь — я тогда уеду!
В этом он был совершенная противоположность своему старшему
брату, Ивану Федоровичу, пробедствовавшему два первые года в университете, кормя себя своим трудом, и с самого детства горько почувствовавшему, что
живет он на чужих хлебах
у благодетеля.
Лишь один только младший сын, Алексей Федорович, уже с год пред тем как
проживал у нас и попал к нам, таким образом, раньше всех
братьев.
— Можно, — ответил Ермолай с обычной своей невозмутимостью. — Вы про здешнюю деревню сказали верно; а только в этом самом месте
проживал один крестьянин. Умнеющий! богатый! Девять лошадей имел. Сам-то он помер, и старший сын теперь всем орудует. Человек — из глупых глупый, ну, однако, отцовское добро протрясти не успел. Мы
у него лошадьми раздобудемся. Прикажите, я его приведу.
Братья у него, слышно, ребята шустрые… а все-таки он им голова.
Лет восемь тому назад
проживал у Татьяны Борисовны мальчик лет двенадцати, круглый сирота, сын ее покойного
брата, Андрюша.
Вышел из 2–го курса, поехал в поместье, распорядился, победив сопротивление опекуна, заслужив анафему от
братьев и достигнув того, что мужья запретили его сестрам произносить его имя; потом скитался по России разными манерами: и сухим путем, и водою, и тем и другою по обыкновенному и по необыкновенному, — например, и пешком, и на расшивах, и на косных лодках, имел много приключений, которые все сам устраивал себе; между прочим, отвез двух человек в казанский, пятерых — в московский университет, — это были его стипендиаты, а в Петербург, где сам хотел
жить, не привез никого, и потому никто из нас не знал, что
у него не 400, а 3 000 р. дохода.
— Нашел чему приравнять! Между
братом да сестрой никакой церемонности нет, а
у них как? Он встанет, пальто наденет и сидит, ждет, покуда самовар принесешь. Сделает чай, кликнет ее, она тоже уж одета выходит. Какие тут
брат с сестрой? А ты так скажи: вот бывает тоже, что небогатые люди, по бедности,
живут два семейства в одной квартире, — вот этому можно приравнять.
И вот этот-то страшный человек должен был приехать к нам. С утра во всем доме было необыкновенное волнение: я никогда прежде не видал этого мифического «брата-врага», хотя и родился
у него в доме, где
жил мой отец после приезда из чужих краев; мне очень хотелось его посмотреть и в то же время я боялся — не знаю чего, но очень боялся.
Даже строгая Марья Андреевна (она продолжала
жить у нас ради младшего
брата, Николая) и та стояла сзади в выжидательном положении, совершенно позабыв, что ей, по обязанности гувернантки, следовало бы гнать нас.
Я был переведен в пажеский корпус и должен был
жить в Петербурге
у сановного двоюродного
брата моего отца.
Казаков
жил у своего друга, тамбовского помещика Ознобишина, двоюродного
брата Ильи Ознобишина, драматического писателя и прекрасного актера-любителя, останавливавшегося в этом номере во время своих приездов в Москву на зимний сезон.
Мы остались и
прожили около полугода под надзором бабушки и теток. Новой «власти» мы как-то сразу не подчинились, и жизнь пошла кое-как.
У меня были превосходные способности, и, совсем перестав учиться, я схватывал предметы на лету, в классе, на переменах и получал отличные отметки. Свободное время мы с
братьями отдавали бродяжеству: уходя веселой компанией за реку, бродили по горам, покрытым орешником, купались под мельничными шлюзами, делали набеги на баштаны и огороды, а домой возвращались позднею ночью.
У Прорыва в несколько дней вырос настоящий лагерь. Больше сотни рабочих принялись за дело опытною рукою. С плотничьей артелью вышел
брат Емельян и сделался правою рукою Галактиона.
Братья всегда
жили дружно.
— Нет,
брат, шабаш, — повторяли запольские купцы. — По-старому,
брат, не
проживешь. Сегодня
у тебя пшеницу отнимут, завтра куделю и льняное семя, а там и до степного сала доберутся. Что же
у нас-то останется? Да, конечно. Надо все по-полированному делать, чтобы как в других прочих местах.
Теперь мать
жила в двух комнатах передней половины дома,
у нее часто бывали гости, чаще других
братья Максимовы...
Он так часто и грустно говорил: было, была, бывало, точно
прожил на земле сто лет, а не одиннадцать.
У него были, помню, узкие ладони, тонкие пальцы, и весь он — тонкий, хрупкий, а глаза — очень ясные, но кроткие, как огоньки лампадок церковных. И
братья его были тоже милые, тоже вызывали широкое доверчивое чувство к ним, — всегда хотелось сделать для них приятное, но старший больше нравился мне.
Когда я говорю с
братом по духу,
у которого есть та же вера, что и
у меня, мы не уславливаемся о смысле слов и не разделены словами, для нас слова наполнены тем же реальным содержанием и смыслом, в наших словах
живет Логос.
До как пришлось ему паясничать на морозе за пятачок, да просить милостыню, да
у брата из милости
жить, так тут пробудилось в нем и человеческое чувство, и сознание правды, и любовь к бедным
братьям, и даже уважение к труду.
«Играйте, веселитесь, растите, молодые силы, — думал он, и не было горечи в его думах, — жизнь
у вас впереди, и вам легче будет
жить: вам не придется, как нам, отыскивать свою дорогу, бороться, падать и вставать среди марка; мы хлопотали о том, как бы уцелеть — и сколько из нас не уцелело! — а вам надобно дело делать, работать, и благословение нашего
брата, старика, будет с вами.
— Это вы касательно Макара, родитель? Нет, это вы напрасно, потому как
у брата Макара, напримерно, своя часть, а
у меня своя… Ничего,
живем, ногой за ногу не задеваем.
Скажите, однако,
у какого Толстого
живет отец, ужели это Николай Николаевич Толстой, которого я знал,
брат Якова, что в Париже?… Третий
брат этих Толстых, то семеновский, Иван, ревизовавший Руперта, умер… Как адресовать письмо к отцу?… Я вам тотчас скажу, что здесь узнаю и до чего добьюсь из моего лазаретного уединения, которое, впрочем, часто навещается добрыми существами. Через них буду действовать…
— Господи, господи, — шептал он, — ведь это правда!.. Какая же это подлость!.. И
у нас,
у нас дома было это: была горничная Нюша… горничная… ее еще звали синьоритой Анитой… хорошенькая… и с нею
жил брат… мой старший
брат… офицер… и когда он уехал, она стала беременная и мать выгнала ее… ну да, — выгнала… вышвырнула из дома, как половую тряпку… Где она теперь? И отец… отец… Он тоже crop… горничной.
—
У нас чего лучше!
у нас, ежели ты по закону
живешь, никто тебя и пальцем не тронет! Ну, а коли-ежели не по закону — ау,
брат!
— Я вас такой и представляла себе!
Брат писал, что вы будете
жить у него! — говорила дама, снимая перед зеркалом шляпу. — Мы с Павлом Михайловичем давно друзья. Он рассказывал мне про вас.
Хромой портной был человек умный и наблюдательный, по своей должности много видавший разных людей и, вследствие своей хромоты, всегда сидевший и потому расположенный думать.
Прожив у Марии Семеновны неделю, не мог надивиться на ее жизнь. Один раз она пришла к нему в кухню, где он шил, застирать полотенцы и разговорилась с ним об его житье, как
брат его обижал, и как он отделился от него.
— Это,
брат, самое худое дело, — отвечает второй лакеи, — это все равно значит, что в доме большого нет. Примерно, я теперь в доме
у буфета состою, а Петров состоит по части комнатного убранства… стало быть, если без понятия
жить, он в мою часть, а я в его буду входить, и будем мы, выходит, комнаты два раза подметать, а посуду, значит, немытую оставим.
Нередко, когда я сидел
у Крутицына, подъезжала в щегольской коляске к дому, в котором он
жил, красивая женщина и делала движение, чтобы выйти из экипажа; но всякий раз навстречу ей торопливо выбегал камердинер Крутицына и что-то объяснял, после чего сестра опять усаживалась в коляску и оставалась ждать
брата.
— Конечно, да, — подхватил Калинович, — и, может быть, в Варшаве или даже подальше там
у вас
живут отец и мать,
брат и сестра, которые оплакивают вашу участь, если только знают о вашем существовании.
Капитан действительно замышлял не совсем для него приятное: выйдя от
брата, он прошел к Лебедеву, который
жил в Солдатской слободке, где никто уж из господ не
жил, и происходило это, конечно, не от скупости, а вследствие одного несчастного случая, который постиг математика на самых первых порах приезда его на службу: целомудренно воздерживаясь от всякого рода страстей, он попробовал раз
у исправника поиграть в карты, выиграл немного — понравилось… и с этой минуты карты сделались для него какой-то ненасытимой страстью: он всюду начал шататься, где только затевались карточные вечеринки; схватывался с мещанами и даже с лакеями в горку — и не корысть его снедала в этом случае, но ощущения игрока были приятны для его мужественного сердца.
— Так-то,
брат кобылочка… Нету Кузьмы Ионыча… Приказал долго
жить… Взял и помер зря… Таперя, скажем,
у тебя жеребеночек, и ты этому жеребеночку родная мать… И вдруг, скажем, этот самый жеребеночек приказал долго
жить… Ведь жалко?
— Спасибо, князь, спасибо тебе! А коли уж на то пошло, то дай мне разом высказать, что
у меня на душе. Ты, я вижу, не брезгаешь мной. Дозволь же мне, князь, теперь, перед битвой, по древнему христианскому обычаю, побрататься с тобой! Вот и вся моя просьба; не возьми ее во гнев, князь. Если бы знал я наверно, что доведется нам еще долгое время
жить вместе, я б не просил тебя; уж помнил бы, что тебе непригоже быть моим названым
братом; а теперь…
— Да,
брат, было и ваше времечко! попраздновали,
пожили! Всего было
у вас, и ржицы, и сенца, и картофельцу! Ну, да что уж старое поминать! я не злопамятен; я,
брат, давно об жнеях позабыл, только так, к слову вспомнилось! Так как же ты говоришь, ржицы тебе понадобилось?
— Покуда —
живи! — сказала она, — вот тебе угол в конторе, пить-есть будешь с моего стола, а на прочее — не погневайся, голубчик! Разносолов
у меня от роду не бывало, а для тебя и подавно заводить не стану. Вот
братья ужо приедут: какое положение они промежду себя для тебя присоветуют — так я с тобой и поступлю. Сама на душу греха брать не хочу, как
братья решат — так тому и быть!
Он был, помнится мне, сирота; мать и отец давно умерли
у него,
братьев, сестер — не было, лет с восьми он
жил по чужим людям.
— Пословица говорит: слово — не долото, а молчание — золото. Эх,
брат, тоска, тоска… Верно он пел: «Нелюдимо на селе
у нас
живут». Сиротство человечье…
— Сиротой
жить лучше. Умри-ка
у меня отец с матерью, я бы сестру оставила на
брата, а сама — в монастырь на всю жизнь. Куда мне еще? Замуж я не гожусь, хромая — не работница. Да еще детей тоже хромых народишь…
Живет какой-нибудь судья, прокурор, правитель и знает, что по его приговору или решению сидят сейчас сотни, тысячи оторванных от семей несчастных в одиночных тюрьмах, на каторгах, сходя с ума и убивая себя стеклом, голодом, знает, что
у этих тысяч людей есть еще тысячи матерей, жен, детей, страдающих разлукой, лишенных свиданья, опозоренных, тщетно вымаливающих прощенья или хоть облегченья судьбы отцов, сыновей, мужей,
братьев, и судья и правитель этот так загрубел в своем лицемерии, что он сам и ему подобные и их жены и домочадцы вполне уверены, что он при этом может быть очень добрый и чувствительный человек.
Надежда Васильевна Адаменко с
братом жила в городе в собственном кирпичном красном домике; недалеко от города было
у нее имение, отданное в аренду. В позапрошлом году кончила она учение в здешней гимназии, а ныне занималась тем, что лежала на кушетке, читала книжки всякого содержания да школила своего
брата, одиннадцатилетнего гимназиста, который спасался от ее строгостей только сердитым заявлением...
Марта набивала папиросы для Вершиной. Она нетерпеливо хотела, чтобы Передонов посмотрел на нее и пришел в восхищение. Это желание выдавало себя на ее простодушном лице выражением беспокойной приветливости. Впрочем, оно вытекало не из того, чтобы Марта была влюблена в Передонова: Вершина желала пристроить ее, семья была большая, — и Марте хотелось угодить Вершиной,
у которой она
жила несколько месяцев, со дня похорон старика-мужа Вершиной, — угодить за себя и за брата-гимназиста, который тоже гостил здесь.
Кожемякин помнил обоих
братьев с дней отрочества, когда они били его, но с того времени старший Маклаков — Семён — женился, осеялся детьми,
жил тихо и скупо, стал лыс, тучен, и озорство его заплыло жиром, а Никон — остался холост, бездельничал, выучился играть на гитаре и гармонии и целые дни торчал в гостинице «Лиссабон», купленной Сухобаевым
у наследников безумного старика Савельева.